Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки - Дмитрий Панин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я жадно начал есть, поглядывая в его сторону. Он же расставил свои миски — запас их всегда находился в камере, так как она была рассчитана на восемь человек — и с видом, не предвещающим ничего хорошего, поднял вверх свой правый кулак мясника и молотобойца, медленно опуская его по мере своего приближения. Мускулы у него были еще совсем крепкие, невысохшие; ручища громадная, до колена. И этой отведенной дугой, представляющей натянутую мышцу огромной силы с кулаком на конце, он направил удар прямо в живот, которого было бы достаточно, чтобы просто разорвать мне кишки, ставшие за десять месяцев очень тонкими. Я даже не стал выставлять вперед руки, а, наоборот, прижал их к туловищу. Все равно мне с ним было не справиться. Но я напрягся, и в момент, когда увидел, что дуга стала двигаться, молниеносно пригнулся. Поэтому удар, к счастью, пришелся не по кишкам, а по ребрам, по грудине и слегка по тому месту, которое называют «под ложечкой». Поскольку он был сильный и страшно чувствительный, у меня пресеклось дыхание. Я наклонился, ловя воздух. Это спасло меня от смерти, так как инстинктивно я оказался в положении, когда он не мог поразить второй раз то же место. Резонанс от этой страшной контузии остался надолго в организме. Он. конечно, мог меня прикончить, нанести еще десяток ударов, скажем, по почкам и отбить их. Но спасло также то, что он был псих, и удовлетворив свое первое желание, набросился на еду и стал обжираться.
Я тоже съел все, немного отдышавшись. Как ни странно, когда он меня спросил: «Ну, что, полезешь еще?» — я ответил: «Обязательно?». После страшной боли я почувствовал себя опять духовно окрепшим. То была компенсация за совершенный мною духовный проступок. Броня снова замкнулась, и я стал неуязвим. Моя непреклонность, отсутствие страха и колебаний, одержали победу над его психикой; он был раздавлен своей неспособностью подчинить меня своим требованиям.
Наступил следующий день. Он все время крутился, вертелся внизу, ибо наверх не перебрался из какого-то принципа: «Раз уж сбросили, сам больше не лезу». На это его примитивного мышления хватало. В общем, он был вне себя, и метался, как зверь в клетке. Я же видел, что, побеждаю его своей непреклонностью, и мне было даже интересно. И опять на третий день я не отказался от добавки. До этого мы весь день пререкались, ругались, я опять доказывал, что имею прав больше, чем он. Играла здесь роль еще и чисто животная сторона голода. Но с другой стороны, я считал, что не могу ему уступить, и на этот раз одержал окончательную духовную победу. Я видел, как он весь корежится, говорит сам себе вполголоса: «Ну, какой я блатарь, если не могу задавить этого фраера… Я гад, падло». К счастью, через три дня яблоко раздора исчезло, но для него совместное пребывание в одной камере стало невозможным. Его убивало чувство какого-то унижения, поражения; сознание, что он не может меня добить. И вот, дня через два он прямо сказал: «Иди к начальнику и проси, чтобы меня или тебя взяли отсюда. Не заявишь, я тебя „сделаю“». Я понял, что это не пустая угроза, так как его «самоедство» переходило в исступление. Во время утренней проверки я потребовал начальника тюрьмы. И при раздаче обеда еще раз сказал, что если тот меня не примет, мои товарищи будут знать, что чекисты сознательно организуют убийство. Через полчаса или час меня вызвали. Начальником тюрьмы был парень, который пришел недавно с фронта; на руке его оставались еще следы ранения. Я ему объяснил положение вещей: «Вы меня держите с таким чудовищем. Всем известно, что он невменяемый, что у него тем самым право на убийство. Так вот, отношения у меня с ним дошли до точки: сегодня оно произойдет. Я сопротивляться не могу. Он — здоровенный мужик, которого вы сохраняете для расправы с другими заключенными, несмотря на десятки его преступлений. Имейте в виду: вы — молодой человек, вам есть, что терять, мне же терять нечего. Если до вечерней проверки меня или его не переведут, я буду кричать на всю тюрьму, что лично вы совершаете убийство».
Может, угроза была и не страшной, но приятного тоже было мало. Начальник тюрьмы знает, что за ним следят надзиратели. Так или иначе, это возымело свое действие, и вечером раздалась команда: «Лом-Лопата, с вещами!» Я понял, что остался жив.
Лом-Лопату перевели в камеру, сорганизованную как раз в это время из бытовиков и уголовников, которые уже прошли следствие, а теперь дожидались суда и отправки на лагпункты. Их выводили на работу, на мотопилу. Лом-Лопата в первый же день, совершенно без всяких оснований и причин, топором отсек одному заключенному затылок. Видимо, нужна была разрядка, и раз не удалось на мне, он проделал это на совершенно другом человеке, первом встречном, подвернувшемся ему под руку. Ему опять дали десять лет, но это не имело для него никакого значения. Таких людей власти тогда не расстреливали, они были удобны для расправ с контриками.
Тайна славянской души
По странной, забавной случайности мы еще раз встретились с Лом-Лопатой. Это произошло уже на Воркуте в 1946 году, через три года после этого случая. Я там работал на заводе инженером, то есть был в привилегированном положении.
Лом-Лопату же прислали очередным этапом, и он, как ссученный вор, попал на мой лагпункт бригадиром режимной бригады. Как-то раз я увидел его издали, и мы перекинулись парой слов на лагерном жаргоне, что в переводе на русский соответствовало примерно следующему: «Ну, как, Лом, твое предсказание не сбылось?». «Да, ты — живучий».
Вскоре случилось так, что одного нашего чертежника за какую-то провинность должны были отправить в режимную бригаду. На правах старого знакомца я пошел к Лому вечером и сказал: «Так и так, придет к вам наш парень. Не обижать, не курочить, не раздевать. Смотри, чтобы был порядок». — «Ну, что ты, конечно».
Тут же на столе появился котелок с кашей, и он предложил мне принять участие в трапезе. Самое интересное, что я не чувствовал к нему ни злости, ни обиды, ничего решительно. Мы о чем-то поговорили, даже посмеялись и разошлись. Вскоре он уехал с Воркуты, так как послал вместо себя на медосмотр какого-то доходягу и его «сактировали». Такие истории были обычными. На Воркуте в те годы не держали очень истощенных. Лом попал в Карагандинские лагеря, хотя был, наверное, толще всех заключенных Воркутлага. Перед отъездом я его спросил: «Ну, как ты, Лом?». — «Ничего, когда сыт, я совершенно спокоен, мне ничего не надо».
Причина нашей вполне добродушной и беззлобной встречи открылась мне много позже, когда я стал переосмысливать описанные события. Я ненавижу ложные, вредоносные идеи и ярых их выразителей, но к людям, с которыми меня сталкивала жизнь, я редко испытывал ненависть, злобу, мстительность. Вместо нее появлялись отталкивание, отстранение, в худшем случае — презрение, омерзение. Длительное время я рассматривал в себе эти особенности как неполноценность и неспособность достаточно глубоко расчищать делянку жизни от сорняков и плевел. Потом успокоился, когда понял, что зло имеет главарей и задавленную ими мелочь. Ненависть нормальна к первым и неуместна — ко вторым. И если уж без этого чувства не проживешь, то презирать надо в первую очередь свою способность к низости, к греховному, к пагубному.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});